Татьяна Локшина. Основная задача правозащитного движения – найти язык

Татьяна Локшина. Основная задача правозащитного движения – найти язык

Я, если честно, не люблю слово «правозащитник». И немного корежит, когда этим словом определяют меня. И русское, и английское – human rights activist либо human rights defender – как бы ни звучало. Сама это слово употребляю очень редко – только в протокольных текстах. Мне кажется, что не бывает правозащитника вообще.

Врач может быть правозащитником, правозащитником может быть юрист, может быть журналист – вот я как бы по происхождению журналист. Нет правозащитника просто, есть люди разных профессий с разными навыками, которые свои навыки, свои знания используют для того, чтобы их страна стала лучше, мир вокруг них стал лучше.

Вот, людей живо интересует ситуация с медициной, здравоохранением, а как это формулируется с точки зрения права? Есть фундаментальное право, оно называется «право на жизнь», и без адекватной медицинской помощи с правом на жизнь начинаются очень и очень серьезные проблемы. Это вопрос языка, всё переформулируется.

Фактически правозащитники – это просто люди, которые какие-то свои знания и умения пускают на то, чтобы некие международно-утвержденные законы работали, а если они работают, жить становится лучше. Эти законы как раз и есть те самые нормы, которые защищают наши базовые права, защищают нас.

Есть две концепции: правозащита и жертвозащитничество.

И мне кажется, важно понимать, что в принципе любой человек может сделать что-то хорошее и нужное для другого человека, от чего-то пострадавшего. Помочь одному тяжелобольному ребенку – пожертвовать денег на операцию – вот этому одному. Или двум. Или трем. Помочь какому-то знакомому или незнакомцу, оказавшемуся в беде. Посочувствовать какому-то человеку, которого со всей очевидностью незаконно, без вины посадили – думать об этом человеке, что-то продолжать для него делать. Принимать пострадавшего как жертву и как жертве пытаться этому человеку помогать.

Очень важно и очень здорово, что это происходит, и, если посмотреть, как развивается частная благотворительность – скажем, помощь детям с очень тяжкими заболеваниями – поразительный прогресс в России произошел за последние десятилетия, и это отлично.

Но кроме защиты непосредственно жертвы – защиты человека страдающего, существует проблема глобального толка: если не изменится система, то тысячи людей будут неизбежно в точно таком же положении. И каждому из этих тысяч людей тебе помочь невозможно, а система, если она останется такой, какая она есть, будет плодить всё новых и новых жертв. «Жертва» – тоже не очень хорошее слово, но в данном случае, пожалуй, его произнесу…

И, наверное, правозащитник – это не только тот, который помогает какому-то конкретному другому человеку и решает, пытается решить, какую-то конкретную проблему. Это скорее тот, кто во главе угла видит право, правовую систему и правоприменительную практику, и как эта система работает и не работает – для людей. И помогая конкретному человеку, он еще и пытается сдвинуть с места систему.

Тут какая штука. Что такое «мы – правозащитники»? Если спросить человека на улице, что такое правозащитники? С одной стороны, есть массированная государственная пропаганда последних лет, когда людям внушают, что правозащитники – это враги, шпионы, я не знаю… прожирают западные гранты, работают против России и т.д. И кто-то в это верит. А есть люди, которые такой пропаганде не подвержены, но скажут, что правозащитники – такие святые-юродивые, несчастненьких спасают. И то, и другое в общем-то неверно.

Сама идея защиты права – она не укладывается в схему такого «не от мира сего» персонажа, который ходит и ищет, кому бы здесь помочь и кому бы слезы вытереть. Это всё-таки достаточно профессиональная работа.

И защищая конкретного человека – в случае «Общественного вердикта» человека, пострадавшего от пыток, от произвола силовиков – такая организация как «Вердикт» видит не только этого конкретного человека, которому безусловно пытается помочь, но и общую картину, и чем конкретно вот это дело, если его выиграть, может способствовать тому, чтобы подобных безобразий было меньше, меньше и меньше.

Вопрос, конечно, в том, что уже довольно много дел по пыткам против сотрудников правоохранительных органов выиграно правозащитными организациями, и не одним «Вердиктом», а проблема– вот она, все еще стоит очень остро. И что именно нужно сделать, чтобы проблема сошла на нет или по крайней мере, уровень ее значительно снизился – ведь всем невозможно помочь?

К тому же, не все и пожалуются. Есть люди, которые настолько запуганы, что и не жалуются. Есть Северный Кавказ, на котором я работаю, страшно сказать, 16 лет – Чечня, например, где люди практически перестали жаловаться. Вот на «федералов», на жуткие зверства жаловались, а сейчас на «кадыровцев» не жалуются, потому что понимают, что жаловаться – это очень опасно, для всей семьи опасно – не только ты пострадаешь за то, что осмелился пожаловаться на «людей государевых», а вот у тебя и дети, и братья, и вообще вся твоя семья – там понятие семьи более широкое, отличающееся от стандартного европейского – у всех будут проблемы, поэтому лучше молчать, и люди молчат. Но это же не значит, что они не страдают. Как решить проблему в ситуации, когда люди перестают жаловаться, когда страх буквально парализует? Тут много всего…

Если говорить о том, что правозащитник делает на войне и что делает журналист на войне –они похожие делают вещи. Действительно похожие, потому что ты едешь, ты документируешь то, что происходит, ты разговариваешь с людьми – с пострадавшими, со свидетелями – ты смотришь, что откуда летит, если это про обстрелы, ты составляешь картинку событий. Единственное, журналист описывает это во всех аспектах, а сотрудник правозащитной организации с точки зрения права должен интересоваться одним: соблюдаются здесь или не соблюдаются законы войны. Законы войны – это международно-признанные правила, по которым должна вестись война, если уж она ведется, это ограничения на жестокость.

И сказать, что «война – это плохо» – да, конечно, война это ужасно, но с точки зрения международного права нет запрета вести войну. Не договорились, что вообще нельзя вести войну – согласились лишь на то, что нельзя вести войну без правил.

И вот, ты пытаешься понять, соблюдаются эти правила или не соблюдаются.

Ты сталкиваешься с людьми, которые страдают, у которых разрушено жилье, у которых погибли родные – это чудовищная трагедия. И они хотят что-то сделать, добиться справедливости – как они понимают эту справедливость, а тебе приходится говорить – то, что с вами произошло — жутко, но в вашем конкретном случае нет правовых оснований подавать жалобу и на что-то надеяться. То есть, пожалуйста, пишите всё что угодно, стучите в разные двери, но вы потеряете много сил и времени, и ни к чему это не приведет, потому что, с точки зрения законов войны, здесь ничего неприемлемого не происходило.

При этом человеку пострадавшему – человеку, который кого-то потерял, который всё потерял – ему совершенно всё равно, что к нему прилетело: были это, скажем, кассетные боеприпасы или просто из миномета жахнули.

А с точки зрения законов войны, это разные вещи, и что-то можно предъявлять воюющим сторонам, а что-то нет.

Татьяна Локшина. Основная задача правозащитного движения – найти язык

Человеку это не понятно, и в горячей ситуации такие вещи совсем невозможно объяснить. Его рана так велика, что он в принципе не готов понять, не готов принять этого.

Освещение вооруженных конфликтов в эпоху высоких технологий – это когда много не просто информации, а очень много картинок, очень много видео. Кроме того, сильно развилась гражданская журналистика, когда люди снимают происходящее вокруг них подчас очень страшные вещи, и этим заполнен Интернет.

Мне кажется, что, сравнивая это с тем периодом, когда я начинала работать в 2000-х годах, происходит своеобразная десинтезация общества по отношению к насилию. Люди привыкли к ужасным картинкам, к ужасным образам, и в информационном пространстве гибель одного человека уже фактически ничего не значит, потому что вот это пространство буквально забито горами снятых с разных ракурсов трупов.

И вот как с этим работать, как здесь работать с общественным сознанием, непонятно. Гораздо сложнее – ну, мне так кажется с точки зрения своей профессиональной деятельности – гораздо сложнее стало привлечь внимание к какому-то отдельному ужасу просто потому, что информационное пространство настолько переполнено графическими изображениями разных ужасов, и твой посыл в этом теряется.

Когда ты рассказываешь ту или иную историю – в общем-то, историю человеческого кошмара – то тебе в ответ не только и не столько враждебно по отношению к тебе настроенные власти, а в принципе самые разные собеседники зачастую скажут: «А почему вы не занимаетесь вот этим?», «А что вы лично делаете по Бирме?», «А что вы делаете по Йемену?», «А вот что вы делаете по…», и далее по тексту. То есть, эти вот кошмары – они начинают каким-то жутким образом почти что состязаться между собой. А ты буквально теряешься, потому что твоя задача – добиться, чтобы закончился вот этот конкретный кошмар, чтобы здесь и сейчас хотя бы снизился уровень жестокости. Что тебе делать? Предпринять все усилия, чтобы продемонстрировать, что «твой» кошмар кошмарней другого кошмара? Какой кошмар кошмарнее? Отчасти, многое упирается в то, насколько ты способен рассказать историю, и ты начинаешь конкурировать с другими рассказчиками других не менее страшных историй…

Правозащита меняется как любая профессиональная деятельность. Но при этом, наверное, самое главное, что я пытаюсь здесь сказать – есть некая деятельность, которую описывают как правозащитную, есть термин «правозащита». Чем он занимается? Он занимаюсь правозащитой… Но это ведь профессиональная деятельность, которая сводится к документированию нарушений, рассказыванию историй, предоставлению юридической правовой помощи пострадавшим, чтобы у них были лучшие шансы найти правосудие. Вот, собственно, что это такое. Вне контекста конкуренции за внимание в информационном пространстве.

Я не думаю, что на российском телевидении больше жестокости и агрессии, чем, скажем, в Америке. Мне кажется, что это не так, и что проблема, на самом деле, в другом. Да и что касается романтизации правоохранительных органов – не уверенна, что она столь уж велика на уровне сериалов и кино. Есть сериалы и фильмы, где доблестные правоохранители защищают слабых законными и незаконными методами, а есть такие, в которых продажные правоохранители, пользуясь данной им властью, убивают и творят беззаконие. И то и другое в нашей «телевизионной вселенной» присутствует, ровно как в какой-нибудь американской, «голливудской вселенной».

Скорее проблема в устоявшемся ощущении, основанном на долгоиграющем опыте, что в споре между человеком и представителем власти выигрывает всегда представитель власти.

И соответственно, «незачем пытаться пробить головой каменную стену» – вот ровно то, что мне говорила мама, когда я была подростком.

Я 73-го года рождения, соответственно, взрослела в такое смутное, сумбурное время, когда уже можно было фрондёрствовать без очень серьезных последствий, но при этом не было понятно, где проходит граница. Конечно, подростками, такими московскими подростками из хороших школ, мы всё время тестировали эту грань – вот как далеко можно зайти? Можно крестик, например, в школу надеть или нельзя? Ну, вот я для себя в какой-то момент решила «можно». И мне пригрозили выгнать, но не выгнали, а значит, и другим можно. А можно ли не пойти на политинформацию? А можно ли прогулять смотр строя и песни? Все эти советские реалии ещё были, но уже трещали по швам, и ты как бы всё время пытался продвинуться всё дальше, дальше и дальше в своем личном пространстве свободы. Родители говорили: «Не надо, это опасно, не надо, и зачем ты выпендриваешься? Всё эту каменную стену лбом не пробить».

И мне кажется несмотря на то, что по сравнению с моим советским детством свободы стало больше, несравнимо больше – потому что сколько бы ни рассуждали про то, как мы возвращаемся в Советский Союз, и уже целый ряд каких-то законодательных нововведений и других реалий неприятно напоминают – но сказать, что сейчас так же мало свободы, как было в моем советском детстве, я ни в коем случае не скажу. Да, параллели существуют, и очень неприятные, но люди могут путешествовать, могут читать, смотреть всё что угодно, в принципе для реализации свободы очень много возможностей.

Говорить не на кухне, по большому счету, за последние годы стало гораздо опаснее – повысилась цена вопроса, увеличилось число приговоров за высказывания в Интернете, включая критику политики России в Сирии и утверждений того, что Крым – не Россия… И по вопросам, связанным со свободой религии, с уличными протестами. Да, сейчас в России можно действительно сесть за комментарий, оставленный в Интернете – во Вконтакте, на Фейсбуке. И мы много занимались такими делами.

А еще можно сесть – такое мы тоже встречали – просто за то, что выйдешь на улицу на совершенно мирную демонстрацию, пусть ты и мухи не обидишь, на сотрудников правоохранительных органов даже косо не посмотришь. А студент может вылететь из университета – нам и это знакомо – за участие в антикоррупционной манифестации. То есть свободы становится меньше. Однако это нельзя сравнить с тем, что было тогда, по крайней мере пока нельзя.

Несмотря на то, что вроде бы у людей есть определенная свобода, ощущение, что в любом диспуте с властью ты неизбежно проигрываешь, у большинства людей остается, и поэтому мало кто готов спорить.

Тем более в ситуации растущих рисков. Те, которые спорят, у них либо активная гражданская позиция, либо они в состоянии адского отчаяния, либо вот просто очень упрямые люди. Очень многие живут с аксиомой, что если у меня конфликтная ситуация с представителями власти, поражение неизбежно: у него административный ресурс, у него связи, у него возможности, у него власть, а я – «тварь дрожащая», я обязательно проиграю. Откуда у человека это убеждение?

Почему у нас в России до сих пор многие учителя считают, что на детей нужно орать? Почему далеко не все родители, когда это происходит, устраивают скандал в той самой школе, где учитель орет на ребенка? Я не говорю даже о рукоприкладстве – это отдельные ситуации, такие наиболее жесткие, с которыми, иногда разбираются. Но вот сама система, в которой учитель может орать на детей, и ему это сходит с рук. Ведь это означает, что ребенок, когда растет, он растет с представлением, что это нормально: всегда есть человек, обличенный властью, который на него может повысить голос. А почему так должно быть? Наверное, какие-то вещи этого уровня в сознании людей можно изменить.

Почему, если ты сталкиваешься с сотрудником полиции, и он вместо того, чтобы тебе представиться вежливо, объяснить, кто он такой и что он от тебя хочет, начинает на повышенных тонах тебе объяснять, что ты что-то должен – встать к стенке, лечь на землю, предоставить свои документы… А почему, собственно, «предоставить документы»? Какие основания для «предоставить документы»? У него ориентировка, проходит какая-то спецоперация, тебя в чём-то подозревают? Люди же в среднем даже не знают, что нет такого права у сотрудника полиции – подойти к любому гражданину на улице и потребовать у него паспорт. Вот нет такого права, но народ привык, и люди безмолвно протягивают паспорт.  Наверное… мне не нравится слово «учить»,

но для того, чтобы общество было лучше и краше, свободней – было бы здорово, чтобы у людей каким-то образом развивалось понимание, на что имеют право представители власти, а на что не имеют.

Что законно, а что, собственно, в действительности незаконно? Потому что есть базовый стереотип, что у них власть и поэтому им всё дозволено. Ну, может быть не всё – младенцев убивать, наверное, нельзя, впрочем, некие истории подсказывают, что и это можно.
Для того, чтобы общество было лучше и свободнее, каждый человек в отдельности должен чувствовать себя свободнее и в своем праве. Для этого каждому нужно лучше понимать, что, собственно, такое Право, и на что он это Право имеет.

И самое сложное, пожалуй, это объяснить людям связь между, скажем, свободой прессы, свободой слова и качеством медицинского обслуживания. Свободой на мирные собрания и, опять же, качеством медобслуживания или выплатой пособий и пенсий…

И так далее, и тому подобное, потому что, к сожалению, многие связи никакой здесь не видят. И получается, вам важно качественное медицинское обслуживание? – да, – а вам важна свобода прессы? – нет. А то, что одно без другого плохо реализуемо – такого понимания нет. При этом человек, который пострадал, у которого, не дай Бог, умер близкий от отсутствия нормальной медицинской помощи – будет он рассказывать свою историю журналисту? Да будет, но связи в среднем люди не видят. Как ее объяснить? Наверное, в этом и есть основная задача того, что называется правозащитное движение – найти язык. Это даже не просвещение – это просто нахождение языка, который будет понятен, адекватного языка, на котором можно говорить с обществом. Правозащитникам нужно научиться говорить на языке людей, а не «заумью».

Есть очень много докладов и текстов, которые выпускают правозащитные организации, текстов важных и нужных в качестве экспертных материалов. Нормальный человек не может их читать. Даже мне – а я этой работой занимаюсь уже скоро 20 лет – нужно над собой сделать серьезное усилие для того, чтобы многие такие тексты «прорубить», хотя я такой «птичий язык» знаю наизусть и сама, конечно, умею на нём писать… Но мне это тяжело. А если мне тяжело, это значит, нормальному человеку просто невозможно, невыносимо. Как научиться говорить на том языке, на котором нас поймут и на котором с нами разговаривать интересно? Как при этом научиться делать много всего одновременно?

И тут получается, что человек, который умеет хорошо делать что-то, должен начать делать еще, и еще, и еще… А правозащитник – это не такое возвышенное существо, в облаках витающее – это человек, у которого есть набор навыков, какие-то знания и умения, который что-то делает хорошо, что-то делает хуже. Который всегда неидеальный человек, потому что идеальных людей не бывает. И вот ему вдруг говорят: «Слушай, ну посмотри на свой доклад, ну его же читать простым людям невозможно, напиши ты это каким-нибудь нормальным языком!». А он обижается, ну он человек. Ему вообще-то кажется, что именно этот язык и является должным, нормальным, правильным, и вообще, если им неинтересно, то пусть не читают. А еще ему говорят, гляди, современная аудитория воспринимает видео лучше, чем текст. И он тут — если им не нравится, им это не надо – ну значит, и не надо… Так вот, проблема отчасти в том, что ряд людей, идентифицирующих себя как правозащитники, воспринимают себя буквально как подвижников, как своеобразную элиту, которая делает самые нужные, самые важные, самые святые вещи – что правда! – и поэтому все остальные вот прямо должны к ним тянуться и их слушать. А вот это уже неправда. И выстраивание таких связей и коммуникаций, нахождение языка – наверное, вообще самая важная задача на сегодняшний день.

Текст: Кирилл Ежов, Инга Пагава 

Фото: Инга Пагава для Фонда «Общественный вердикт»