Работа правозащитника. Светлана Ганнушкина

Вначале формируется образ жизни человека, которого называют правозащитником. Уже потом это выливается, как и у меня сейчас, в какую-то конкретную деятельность. Вот работа с мигрантами – это уже профессиональная работа. В профессиональной организации, в которой работают юристы высокого уровня и не менее квалифицированные консультанты по миграционным вопросам. Сначала мы называли таких сотрудников социальными работниками, но оказалось, что социальный работник воспринимается как человек, который приносит продукты и убирает квартиру. Мы этого не делаем, значит, у нас работают не социальные работники, а именно консультанты. Вот эти наши консультанты, которые занимаются всем комплексом проблем заявителей, потом, если это необходимо, направляют обратившихся за помощью к юристам. Как правило, это нужно почти всегда, но начинается со всяких бытовых проблем. В частности, мы занимаемся устройством детей в школу. Это получается с большим трудом, потому что сейчас органы образования не хотят детей без регистрации брать в школу.

У государства, как мы полагаем, есть определенные обязанности, они не всегда должны быть сформулированы в терминах прав человека. Я вообще не думаю, что терминами прав человека надо всё на свете в общественных отношениях описывать. В частности, пожелание, чтобы чиновники не хамили, является просто дисциплинарным требованием к чиновникам, так же как, чтобы они, например, ходили на работу не в перьях, а в какой-то общепринятой одежде. У них есть какой-то свой кодекс поведения. Мы как общество хотели бы, чтобы они соблюдали такой кодекс, который большинство в этом обществе устраивает. Если большинство будет радо, что хамят или что ходят в перьях – отлично, пусть ходят в перьях и хамят, ну что уж делать. Я тут не вижу проблем. Вот если они при этом будут отказывать мне в реализации каких-то моих прав, допустим, на свободу перемещения по стране или на свободу собраний, — это другое дело.

Прекрасно, что правозащита становится профессиональной, но тут есть большая опасность, что придут люди просто потому, что теперь за это платят деньги, без необходимой в нашем деле мотивации. Желание понять человека, понять его потребности, понять его культуру.

Тут недостаточно просто прийти работать и получать за это деньги. Поэтому у нас всегда бывает какой-то процент отсева.

Но высоким профессионалом надо быть в любом случае. Помню давний случай. Представитель НПО говорит в суде: «Я даю отвод прокурору, потому что у него козлиная фамилия»… Козлов у него фамилия, понимаете? Такое поведение, мне кажется, порочит нашу деятельность – мы не должны поступать, как дикие люди и как дебоширы. Иногда бывает необходимо провести какую-то акцию, которая даже, может быть, и не согласована, потому что это необходимо из-за форс-мажорной ситуации.

Но вообще-то мы должны вести себя профессионально, уважительно в отношении закона и права.

Я не могу сказать, что мне много раз в жизни приходилось делать какой-то тяжелый выбор. Например, между семьей и работой – нет, такого не было. Другое дело, в работе. Тут каждый день приходится делать выбор. Выбор механизмов работы. Как поступить: везти человека в миграционную службу или не везти вообще; отпускать ли его туда одного или сопровождать; а, возможно, надо помочь ему, чтобы он выехал в другой регион и там обратился в миграционный орган, потому что в Москве ужасная ситуация. И это каждый день.

Человек начинает реально чего-то хотеть, когда испытывает ограничение, всё-таки право – это про преодоление некоего ограничения. Если он с этим ограничением не сталкивается, то субъективно ему всё равно. Иначе он должен подумать о чем-то к нему лично отношения не имеющем, а очень часто такой возможности нет, вот буквально нет. Средний советский человек не имел возможности подумать о свободе собраний, потому что никто с ним никогда об этом не разговаривал. Если бы он подумал, то, наверное, пришел бы к каким-то выводам. Может быть, что нужна свобода собраний или не нужна вовсе, но он просто не об этом думал.

Конечно, мы каждый день рискуем жизнями этих людей и берем на себя за это ответственность – это очень тяжело, безусловно. Такой выбор делается ежедневно по отношению к каждому человеку: что же нам делать?

Нам требовать, чтобы его здесь лечили, или стараться убедить Управление Верховного комиссара ООН по беженцам, чтобы его переселили в другую страну? А теперь при таком притоке беженцев в Европе и переселять некуда. Значит, приходится быстро находить деньги., что у нас крайне сложно сделать, если больной не ребенок с милой мордашкой.

А потом есть еще один выбор: отказать в помощи. Для нас, конечно, это самый тяжелый выбор.

На следующий день я пришла в старый офис, где было мало места, и говорю: «Давайте напишем письмо и попросим помещение. Президент обещал». Мне сказали: «Да не дадут!». Отвечаю: «Я знаю». Действительно, нам ответили очень резко. Этот ответ коротко можно изложить так: «Имеем право дать, но вам решили не давать». Понятно, что после коллеги мне сказали: «Вот! Зря тратили время, писали обращение, мы же вас предупреждали…». Я им объяснила, что всё так, но это ровно то, что нам нужно. Я взяла этот ответ, и на следующей встрече с президентом Медведевым председатель Совета Михаил Александрович Федотов его зачитал. Это было где-то на выездном заседании, кажется, в Нальчике. Мы только долетели до Москвы, а из мэрии уже предложили три разных варианта. Один из них мы сразу приняли.

Мы работаем с Управлением Верховного комиссара ООН по делам беженцев. Это наш основной партнер и одновременно источник материальных средств. Они нас сами нашли когда-то, первый раз мы от них получили деньги в 1998 году. А с 89 до 98 жили вообще без копейки. Приём вели в «Литературной газете», благо Лидия Ивановна Графова была у нас одним из сопредседателей. Сейчас у нас нет коллективного руководства, мы с этой «демократией» покончили по предложению двух других сопредседателей.

Тогда это получилось так. Медведев, слушая мое выступление о том, что происходит на Кавказе в Чеченской республике, сказал: «Но я же меняю губернаторский корпус, вы видите. Вот в Москве поменял мэра, теперь вы можете обращаться за бесплатным помещением».

Нам пришлось еще повоевать в соглашении за такой пункт, где было сказано, что они нас могут выкинуть в любой момент. Это стандартный договор, но я сказала, что не подпишу с этим стандартным пунктом, и отбила его. Даже звонила Федотову и говорила: «Как же так? Я не могу подписать в таком виде. Если будут основания, если мы нецелевым образом используем помещение…». Сейчас в этом пункте оговорено, когда и при каких условиях они могут лишить нас места. В общем, мы еще поборолись. Поначалу мне говорили: «Всё, раз вы не хотите, мы прекращаем с вами работу». Я им отвечаю: «А почему? Мы хотим с вами работать, но пункта этого не будет». «Кто вам сказал?», а у меня уже был ответ от вице-мэра. «Пришлите нам!» – «Пожалуйста!». В итоге подписали без этого пункта.

И вся-то наша жизнь есть борьба!

Да, бывает и настроение плохое, и какое-то подобие депрессии бывает. Знаете, наше государство не дает впасть в депрессию, потому что нам всё время делают какую-нибудь инъекцию адреналина. Тяжелое настроение и желание всё бросить было в самом начале, когда шли толпы людей, когда мы ничего не знали и не умели. Мы приём вели только раз в неделю в среду в «Литературке». Это были бакинские армяне, мы слушали все их жуткие истории и старались побудить государство серьезно отнестись к этой проблеме, новой в Советском Союзе, где монополия на переселение народов была в руках государства. Надо сказать, что даже эти первые беженцы, давно уже граждане России, еще не расселены полностью. Мы бьемся, чтобы последнему десятку дали, наконец, жилье.

Вот тогда я приходила домой, ложилась на кушетку и думала: «Я больше не пойду, всё, с этим кончено». Потом наступала следующая среда…

А сейчас этого уже нет. Я понимаю, что я всё равно пойду работать, и модного профессионального выгорания у меня нет. Ну, это еще и возраст – куда мне выгорать-то? Мне уже догорать приходится.

Текст: Кирилл Ежов, Инга Пагава 

Фото: Ксения Гагай для Фонда «Общественный вердикт»